— Жалко вам, что ли, — уже с нехорошим щекотаньем в горле прошептал Филипп.
— Да не жалко, Филюшка, а не по обычаю это. Не по закону… Да и к чему тебе? Ты же самый что ни на есть неверующий!
— А я разве для себя? Я для него. Это… ну, как прощание. А то закопали — и будто не было… Ну, можно свечку зажечь?
— А почему же в церкви-то обязательно?
— А где? На улице? Задует же…
Филипп лег щекой на плюшевую скатерть и стал смотреть в черное окно. Ноябрь был, поздний вечер.
— Грехи наши… — сказал отец Дмитрий. — Пошли…
Они долго шагали по пустой и темной улице Лугового. Подморозило, летели в лицо невидимые редкие снежинки.
Отец Дмитрий отпер тяжелую дверь. Потом отодвинул вторую, стеклянную.
— Свет зажигать не будем, а то увидят с улицы…
Они остановились у стены. Желтоватое пятно от фонарика прошлось по портрету печальной такой, большеглазой тетеньки с мальчиком на руках. Как на образке, что носит Юр-Танка. Картина эта, украшенная чеканным металлом, висела в обрамлении белокаменной старинной резьбы. Круг света пошел по резьбе вниз — по сплетениям цветов и листьев. В полуметре от пола тянулся широкий карниз. Квадратная полуколонна с резьбой опиралась на него, и здесь, между каменных веток, завитков и соцветий, был вплетен в орнамент задорный, с растопыренными крыльями и раскрытым клювом петушок.
— Вот тут и поставь… Держи… — Отец Дмитрий протянул свечку. Тонкую, будто карандаш. Чиркнул зажигалкой.
Филипп осторожно зажег фитилек, потом капнул воском на карниз, прилепил свечку. Огонек трепетал и подмигивал, петушок будто шевелился. Он был не похож на Петьку… но все-таки чуть-чуть похож…
Филипп рукавом куртки вытер лицо, стал смотреть и молчать.
Свечка горела быстро, и когда убавилась до половины, отец Дмитрий сказал:
— Пойдем…
— А гасить не надо?
— Догорит и сама погаснет.
Они вышли на крыльцо. Стало еще холоднее, появились звезды.
— Ну, что? Проводить до дому? — спросил отец Дмитрий.
— Не… До свидания. Спасибо… — выдохнул Филипп. И с крыльца шагнул в межпространственный провал.
Когда ему бывало грустно, он летел не на стеклянную лестницу, а в какие-нибудь глухие и печальные места. Среди них было и такое: болотистая равнина под осенним серым небом, а на ней бесконечная, очень прямая насыпь с рельсами. По этой насыпи шел заросший человек в истрепанной кожаной одежде мотоциклиста. Шел и шел, днями и ночами. Не ведая конца.
Однажды Филипп рассказал о нем отцу Дмитрию. С каким-то смущением, с виноватостью даже.
— Все идет, идет. Не может ни сесть, ни упасть…
Отец Дмитрий ответил без привычной мягкости:
— Сам себе выбрал такое… Он стрелял в детей. Возможно ли более черное дело?
— Он говорит, что не виноват, потому что выполнял приказ, — сумрачно объяснил Филипп на следующий день.
— Никаким приказом нельзя оправдать этот грех…
— Он говорит, что все понял и больше никогда не будет, — сказал Филипп еще через неделю. — Он просит, чтобы ему простили грех.
— Грех может быть отпущен, если человек раскаялся.
— Но он же говорит… Он…
Дмитрий Игоревич резко выпрямился:
— Он лжет! Он просто хочет избавиться от тяжкого пути. При чем здесь отпущение грехов? Если человек раскаялся всей душой и ужаснулся своим делам, путь кончится и сам отпустит его… …А пока через грани Кристалла, через многие пространства, все еще идет человек в черной коже. Тот, кто стрелял в детей и кто, если прикажут, будет стрелять снова.
И при мысли об этом Цезарь Лот иногда обрывает смех или разговор, хмурится и крутит на шнурке тяжелую медную пуговицу.
© Владислав Крапивин, 1989 г.
Иллюстрации Евгении СТЕРЛИГОВОЙ